Радиопередачи военных лет не сохранились: в то время на радио программы еще не записывали, все трансляции велись вживую. Единственное сообщение времен Великой Отечественной войны, которое было записано и дошло до нас в подлиннике, — это объявление о победе.
В 1960-е Левитан записывает важнейшие военные сводки Совинформбюро «для истории»: их использовали в многочисленных радиопередачах, документальных и художественных фильмах — большинство людей познакомились с его голосом именно тогда.
Fleisher was born on July 23, 1928, in San Francisco into a poor Jewish family, to immigrant parents from Eastern Europe.[1][2] His father's business was hat-making, while his mother's goal was to make her son a great concert pianist.[1] Fleisher started studying the piano at age four. He made his public debut at age eight. At age nine, he became one of the few child prodigies to be accepted for study with Artur Schnabel who taught him in a tradition that descended directly from Beethoven through Carl Czerny and Theodor Leschetizky.[1] He also studied with Maria Curcio and Karl Ulrich Schnabel.[3][4][5] Fleisher played with the New York Philharmonic under Pierre Monteux at age 16, and Monteux called him "the pianistic find of the century."[1]
Умер Леон Флейшер, известный американский пианист. В 60х годах из-за болезни у него отказали пальцы на правой руке, что трагедия для концертирующего пианиста. Леон подумывал о самоубийстве. Потом начал преподавать, дирижировал, разучил все имеющиеся концерты для левой руки. В 90х медицина шагнула вперёд и правую руку начали успешно лечить. Как я понимаю, запись ниже - одна из первых после "возвращения".
Nine Lives begins in San Francisco where Fleisher was the second son of an immigrant Jewish family in the late 1920s. We’re told that his father was a milliner and his mother arrived in the U.S. at 20 from Chelm, Poland. Belying that town’s reputation for dimwits, Bertha Fleisher was pushy, savvy, and efficient, a Jewish mother who gives 21st-century Amy Chua a run for her money. It was his mother who first bought a piano for her elder son, then noticed that Leon was the one with the talent to have a career. It was Bertha who found him his first teachers, a patron (James David Zellerbach “head of Crown Zellerback, which was the largest papermaking corporation in the country”), and a publicist.
Although Bertha was not a regular at synagogue, she knew a cantor well enough to facilitate introductions to local symphony conductors Pierre Monteux and Alfred Hertz. They, in turn, introduced him to the internationally revered pianist Artur Schnabel. Fleisher auditioned for him at age nine, and, breaking his custom of not accepting children (he didn’t like teaching the basics), Schnabel invited the boy to study with him in Italy.
In the summer of 1938, when refugees were streaming out of Europe, the indefatigable Bertha packed up her boy and crossed the United States and then the Atlantic so that he could become the youngest student at Schnabel’s retreat at Lake Como. Artur Schnabel was the descendent of a noble lineage of teachers: Beethoven taught Carl Czerny. Czerny taught Franz Liszt and Theodor Leschetizky. Leschetizky taught Paderewski, and Schnabel was his pupil. “So in the family tree of teacher-student relationships,” Fleisher tells us, “I am in a line going back to Beethoven.”
Протрезвел после третьего коктейля, всего на секунду – когда обнаружил себя поднимающим изумрудно-зеленую крышку пианино, внутренний голос истошно вопил: «Дурак, зачем?» – но в этот момент всемогущий «Океанский бриз» спохватился: где моя жертва? Нашел, догнал, ухватил за шиворот и уволок обратно, в клюквенно-розовую волшебную страну, где возможно все, в том числе играть – не Шопена, конечно, но, например, какой-нибудь Summertime для разогрева – вполне. А потом окончательно дать себе волю и просто импровизировать, впервые в жизни позволив левой руке откровенно рассказать о своей немощи, боли и отчаянии, а правой – не обращать никакого внимания на нытье партнерши, легкомысленно скакать по клавишам, повествуя о веселой поездке к морю, неожиданно щедром октябрьском солнце, холодной молочно-синей воде залива, серебристом песке дюн, о долгой прогулке, приведшей его сюда, в этот смешной бар с ночным звездным небесным полом и зеркальным потолком, апельсиновый рай для несбывшихся музыкантов, где они могут внезапно вообразить себя состоявшимися и играть, да так, что все присутствующие покинут насиженные места, подойдут поближе и замрут, приподнявшись на цыпочки, окружив неплотным кольцом дурацкое зеленое пианино, расстроенное, к тому же, задолго до того, как этот великовозрастный балбес Рон зачем-то решил его покрасить, но это как раз совершенно не важно, пока я играю, потому что играть я в любом случае не могу, мне, конечно же, просто мерещится спьяну, пока я сижу в удобном оранжевом кресле-мешке, прислонившись не то к одной из португальских колоний, не то к давным-давно сгинувшему с лица земли Галицко-Волынскому княжеству, спиной-то поди разбери.
Говорят, Рихтер как-то подрался и разбил себе правую руку. Пришлось выучить леворучный концерт Равеля.
Назло неудачам, назло заварухам,
Чтоб ни было с Вами - не падайте духом.
Бывает, что носом, коленками, брюхом,
Что ж, падайте всем, но не падайте духом!
Спасибо, хорошо. Я раньше не читал, догадался почти сразу, но впечатляет так же.
А не то рвану по следу –
Кто меня вернёт? –
И на валенках уеду
В сорок пятый год.
В сорок пятом угадаю,
Там, где – боже мой! –
Будет мама молодая
И отец живой.
А для роли в опере мне сказали: «Тебе эту тетю надо любить, она твоя мама». Я должна была все время смотреть на эту «маму». В последней сцене она поет-поет-поет, а потом поднимает руку с кинжалом и говорит: «Лучше умереть, чем жить без чести». И в этот момент выбегаю я и говорю те три слова, за которые я получала 4 рубля 50 копеек: «Мама, мама, мама». Она меня берет, разворачивает спиной в публике и поет свою знаменитую арию. Там у нее первые слова по-итальянски tu tu tu. И в этом месте «мама» всегда меня оплевывала. Всегда. А я смотрела на нее и думала: «Надо ее любить, нельзя моргать!»
jenya: Кстати, если кто хочет прочитать по-русски, - переводы тут и тут.
Тема иллюзий много где обыгрывается, да вот хотя бы сегодня-завтра показывают оперу "Сказки Гоффмана". Но там героя дурачат. А в "Солярисе" ближе; герой понимает, что это иллюзии, но чем собственно реальный мир лучше?
Вообще-то у Лема порождения Соляриса - не иллюзии. Они очень даже материальны, хотя и не из атомов.
И Крис к концу романа вовсе не хочет избавиться от Хари, наоборот, стремится ее удержать. Это она сама почему-то хочет от себя избавиться.
Лет десять назад я понял, что до того не врубался в концовку "Соляриса" (имею в виду фильм). Гениальная концовка, на самом деле. Не удивительно, что К. Нолан взял некие мотивы из "Соляриса".
В одной из главных ролей в этой постановке - Эрин Морли, недавно она блистала в гала концерте.
Эрин играет куклу, в которую влюблён наш герой. Все остальные видят, что это кукла, а у героя розовые очки, он видит прекрасную девушку. Кукла играет и поёт знаменитую арию. И дальше все аплодируют и кричат "браво". Главный герой в розовых очках аплодирует своей возлюбленной. Другие персонажи на сцене аплодируют красивому номеру и его разработчикам. А зрители аплодируют Эрин Морли, которая гениально спела арию куклы.
А мы на экране видим и куклу Олимпию, и влюблённого в неё главного героя, и других персонажей на сцене, и зрителей в зале Мет. оперы. Причём с опозданием на пять лет, примерно как те стёкла.
В этом гала-концерте мне вообще понравились те, кто себе аккомпанировал (кроме неё, по-моему, ещё Поленцани).
Не понравилось качество звука у многих.
Сегодня днём я сравнивал Олимпий в этой постановке; честно говоря, из трёх мне больше всего понравилась Кэтлин Ким.
Ещё я конечно возмутился, что танцовщица не была беременная. Позволяют себе разные вольности, понимаешь. Вот то ли дело в Ла Скала: в скрипте прописано - значит сделают
Да, я любила их, те сборища ночные, -
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий, тонкий пар,
Камина красного тяжелый, зимний жар,
Веселость едкую литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.
Бывали именитые иностранные гости: Маринетти, бойкий, румяный, до смешного похожий на «человека из ресторана» — не хватало только сложенной, белоснежной салфетки на руке, — Поль Фор, многолетний «король» французских поэтов, Верхарн, Рихард Штраус и другие. Для Штрауса, по настойчивому требованию Пронина, Артур Лурье, считавшийся в нашем кругу восходящей музыкальной звездой, сыграл гавот Глюка в своей модернистической аранжировке, после чего Штраус встал и, подойдя к роялю, сказал по адресу Лурье несколько чрезвычайно лестных слов, но сам играть наотрез отказался. Бывали все петербургские поэты, символисты, акмеисты, футуристы, еще делившиеся на «кубо», во главе с Маяковским в желтой кофте и Хлебниковым, и «эго», последователей Игоря Северянина, которых полагалось сторониться и слегка презирать. Хлебников уже и тогда казался загадкой. Сидел он молча, опустив голову, никого не замечая, весь погруженный в свои таинственные размышления или сны. Присутствие его излучало какую-то значительность, столь же непонятную, как и несомненную.
25-III-63. Моя дорогая Аннушка, недавно я где-то прочел о том, что когда д'Аннунцио и Дузе встретились после 20 лет разлуки, то оба они стали друг перед другом на колени и заплакали. А что я могу тебе сказать? Моя "слава" тоже 20 лет лежит в канаве, т. е. с тех пор, как я приехал в эту страну. Вначале были моменты блестящего, большого успеха, но здешние музыканты приняли все меры, чтобы я не мог утвердиться. Написал я громадную оперу "Арап Петра Великого", и посвятил ее памяти алтарей и очагов. Это памятник русской культуре, русскому народу и русской истории. Вот уже два года, как я безуспешно стараюсь пронести ее на сцену. Здесь никому ничего не нужно и путь для иностранцев закрыт. Всё это ты предвидела уже 40 лет назад: "полынью пахнет хлеб чужой". Арап - мое второе большое сочинение на пушкинский сюжет; в Париже я написал "Пир во время чумы", оперу-балет, который был принят Opera перед самой войной, но не был никогда исполнен на сцене полностью, а только в отрывках. А вообще - живу в полной пустоте, как тень. Все твои фотографии глядят на меня весь день. Обнимаю и целую тебя нежно. Береги себя. Жду от тебя вестей. А.
Я гашу те заветные свечи,
Мой окончен волшебный вечер, -
Палачи, самозванцы, предтечи
И, увы, прокурорские речи,
Всё уходит - мне снишься ты -
Доплясавший свое пред ковчегом,
За дождем, за ветром, за снегом.
Тень твоя над бессмертным брегом,
Голос твой из недр темноты.
И по имени! Как неустанно
Вслух зовешь меня снова... "Анна!"
Говоришь мне, как прежде, - "Ты!".
Анатолий Мариенгоф вспоминает о своих встречах с Дмитрием Шостаковичем на протяжении всей рукописи «Это вам, потомки». Здесь эти воспоминания приведены именно в той последовательности, в которой они идут у Мариенгофа, и практически без сокращений. Это не хронологическая последовательность: например, первый фрагмент воспоминаний относится к осени 1958 года («месяца через три» после смерти Михаила Зощенко и менее чем за четыре года до смерти самого Мариенгофа).
Я был в добрых отношениях с Михал Михалычем больше четверти века. С молодых лет он очень уважительно относился к медицине — к врачам, к аптекам, к лекарствам, к диетам, к медицинской литературе, наивно считая её научной.
Однажды в 1926 году к известному психиатру пришел молодой человек с признаками дистрофии и стал жаловаться на тоску, из-за которой не может есть, и раздражительность, из-за которой не может спать: то трамвай мешает, то капающий кран. Закончив осмотр, врач прописал перед едой и сном… читать юмористические рассказы: “Лучше всего, батенька, возьмите томик Зощенко”. “Доктор, — грустно вздохнул ипохондрик. — Я и есть Зощенко”…
__________________________
Спасение там, где опасность.
Если певцы и музыканты как-то справились со звукозаписью, направляя свое исполнение в вечность, мимо живой аудотории, то танцы - при пустом зале - кажутся невозможными. Немыслимыми без немедленной энергетической отдачи.
Один цензор мне сказал: «Ваш стиль очень удобен для сокращений. Выбрасываешь целые абзацы, а как будто так и было…»
Другой цензор, более умный, сказал: «Моя задача в том, чтобы найти в сочинении вашу главную идею – и вычеркнуть. Тогда получается хорошо…»
Это похоже на то, что сказала мне моя мама однажды. Рассказывал ли я вам, что она не признавала моего таланта? Но вот ей довелось прочесть мою статью в «Правде», которую искорежили до неузнаваемости. И она сказала: «В первый раз я поняла, что ты хотел сказать».
Волна темнее к ночи,
Уключина стучит.
Харон неразговорчив,
Но и она — молчит.
Обшивку руки гладят,
А взгляд, как в жизни, твёрд.
Пред нею волны катят
Коцит и Ахеронт.
Давно такого груза
Не поднимал челнок.
Летает с криком Муза,
А ей и невдомёк.
Опять она нарядна,
Спокойна, молода.
Легка и чуть прохладна
Последняя беда.
Другую бы дорогу,
В Компьен или Париж…
Но этой, слава Богу,
Её не удивишь.
Свиданьем предстоящим
Взволнована чуть-чуть.
Но дышит грудь не чаще,
Чем в Царском где-нибудь.
Как всякий дух безплотный
Очерчена штрихом,
Свой путь безповоротный
Сверяет со стихом.
Плывёт она в тумане
Средь чудищ, мимо скал
Такой, как Модильяни
Её нарисовал.
30m ·
Hello friends, I want to share with you that I have tested positive for COVID-19 and am currently in the hospital for medical treatment. I am doing well but also have COVID-related pneumonia, so I need medical supervision. I knew of course there was always going to be a risk that I might get infected. But I don’t regret going back to performing because I strongly believe that we need culture, now as ever. I am expected to make a full recovery thanks to the wonderful care I’m receiving. We are very, very grateful that Yusif and Tiago have tested negative for the virus. Yusif has tested positive for antibodies so he is clear to perform, which makes me very happy. Thank you all for the well wishes and continued support.