Знаю только Томаса Аллена, он очень мил. А как Вам костюмы с галстуками и девушки с мобильниками? Всё-таки несмотря на смартфоны, печальную новость они получают лично от Дона Альфонсо; а женихи могли хотя бы эсэмэску послать, мол, обрили.
Посмотрел, что ещё Royal Opera House имеет нам предложить. Заинтересовал балет "Анастасия", рецензия на который начинается так: "It’s hard to know why the Royal Ballet have revived Kenneth MacMillan’s flawed study of madness, but Osipova’s magnificent performance makes it worthwhile". Скоро.
А вот завтра "Дон Кихот" с Крысановой из Большого театра (доступно 24 часа).
jenya: ...а женихи могли хотя бы эсэмэску послать, мол, обрили.
Дон Альфонсо там говорит несколько реплик в мобильник, и даже успевает сказать невидимому собеседнику "чао", а Феррандо делает настоящее селфи с Дорабеллой.
Есть ещё милые детали, например, Дорабелла, поющая арию со взбитыми сливками от "Старбакса" на носу.
Скандал в Британии: некий гос. работник, проводивший линию карантина сам его нарушил. А именно: к нему домой пришла его любовница, замужняя дама. Вопрос: а где же в это карантинное время были его жена и её муж? Вообще этот карантин просто губит личную жизнь.
jenya: Скандал в Британии: некий гос. работник, проводивший линию карантина сам его нарушил. А именно: к нему домой пришла его любовница, замужняя дама. Вопрос: а где же в это карантинное время были его жена и её муж? Вообще этот карантин просто губит личную жизнь.
«Я думаю, что самые потрясающие русские стихи о лагерях, о лагерном опыте принадлежат перу Заболоцкого. А именно «Где-то в поле, возле Магадана...» Там есть строчка, которая побивает все, что можно себе в связи с этой темой представить. Это очень простая фраза: «Вот они и шли в своих бушлатах – два несчастных русских старика». Это потрясающие слова... Вообще, Заболоцкий — фигура недооцененная. Это гениальный поэт… Когда вы такое перечитываете, то понимаете, как надо работать дальше”.
Иосиф Бродский
______________________
________________________
Где-то в поле возле Магадана,
Посреди опасностей и бед,
В испареньях мерзлого тумана
Шли они за розвальнями вслед.
От солдат, от их луженых глоток,
От бандитов шайки воровской
Здесь спасали только околодок
Да наряды в город за мукой.
Вот они и шли в своих бушлатах -
Два несчастных русских старика,
Вспоминая о родимых хатах
И томясь о них издалека.
Вся душа у них перегорела
Вдалеке от близких и родных,
И усталость, сгорбившая тело,
В эту ночь снедала души их,
Жизнь над ними в образах природы
Чередою двигалась своей.
Только звезды, символы свободы,
Не смотрели больше на людей.
Дивная мистерия вселенной
Шла в театре северных светил,
Но огонь ее проникновенный
До людей уже не доходил.
Вкруг людей посвистывала вьюга,
Заметая мерзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
Замерзая, сели старики.
Стали кони, кончилась работа,
Смертные доделались дела...
Обняла их сладкая дремота,
В дальний край, рыдая, повела.
Не нагонит больше их охрана,
Не настигнет лагерный конвой,
Лишь одни созвездья Магадана
Засверкают, став над головой.
jenya: Началось. Аудитория как у трансляций турнира претендентов, смотрят 11 тысяч. Но думаю, обгонят.
Нам когда-то уже этот балет показывали в кино, сейчас пересматриваю. Чудесная вещь, красивая, стильная, зажигательная. Но в целом огорчает (не только в этом конкретном балете, это общий стиль), что на семь минут сюжета приходится пятнадцать минут украшательств, общих танцев на разные темы, сольных танцев исполнителей, танцев, с сюжетом никак не связанных. В этом плане мне гораздо больше нравятся драматургические постановки как "Ромео и Джульетта" или "Укрощение строптивой".
Я думаю, море в декорациях первого акта - это Ла-Манш, на берегах которого раскинулась Ла-Манча.
Правда, нарисованная деревня выглядела немного по-итальянски.
Это предыдущая постановка. А в той, которую я смотрел два года назад (и которую транслировали месяц назад) играла О'Хара. Тогда она всего месяц шла, там каст даже не менялся.
А во-вторых, вводить в контракты пункт, без которого не случится вообще ничего. А именно — о согласии артистов работать в условиях, когда они потенциально могут быть заражены. Под их собственную ответственность. Естественно, с соблюдением элементарных мер гигиены: мытье рук, обеззараживающие средства, в отдельных случаях даже маски. На репетициях с оркестром струнники могут сидеть в масках. Что касается певцов, то если это сценические репетиции, где они не должны петь в голос, то маски — это тоже вполне реально. Но без этого пункта можно просто прикрывать лавочку. Потому что для певцов рекомендуемая на данный момент социальная дистанция — от пяти до семи метров.
— Существует же еще другая сторона проблемы — публика.
— С публикой как раз, как ни странно, ситуация легче. Можно рассаживать людей в шахматном порядке. Да, это будет отрицательно сказываться на кассе, но с чего-то нужно начинать. Не будет такого, что в театры, которые были закрыты три-четыре месяца, сразу же после открытия придут 1200, 2000, 4000 человек. Публику в театр будут допускать постепенно. Сначала до 400 человек, потом до 600, потом до 1000. И затем от 1000 уже все будет более-менее спокойно.
Опять же для публики абсолютно реально, даже обязательно в первое время носить маски, группам риска лучше оставаться дома, это все понятно. Да, на первом спектакле или концерте в зале может быть примерно столько же народу, сколько на сцене. Но с каждым днем публики будет прибавляться, потому что начнется эффект сарафанного радио: «я был вчера в театре, это не страшно, о нас заботятся». Нужно постепенно привыкать к нормальной жизни, несмотря на все страхи.
В одном из интервью с Окуджавой мне как раз пришлось услышать, что сам он не знает четкого ответа на этот вопрос. Называя фольклор главным своим учителем, он объяснил это так: в фольклоре выживает только то, что поётся, – а то, что поётся, необязательно хорошо.
«Скажем, у меня, – добавил он далее, – есть несколько песен, которые я мог бы назвать хорошими. Например, мой «Почтальон». Эта песня не поётся. И даже сам я не испытываю огромного удовольствия, когда её пою. А вещи, которые абсолютно никакой критики не выдерживают с точки зрения чистой художественности, почему-то поются, почему-то уходят и становятся уже чужими». И это, пожалуй, главный показатель успеха.
"Почтальона" мы с Ю.А. поём. А у Окуджавы день рождения, надо поздравить что ли.
В первые месяцы жизни в Америке я, пытаясь чего-нибудь заработать, написал длинный список лекций, которые мог бы прочесть, и стал рассылать по университетам. Откликнулись только три университета, и все три из моего списка выбрали тему «Семантические особенности русского мата». (Я говорил о том, что в матерных глаголах основная семантическая нагрузка в приставках и суффиксах, а собственно матерный корень никакого содержания, кроме эмфатически-эмоционального, не имеет.)
О Коктебеле я услышал от отца в 47-м году. Они с И.Н. ездили туда летом. Подружились со вдовой Волошина и еще с какой-то бывшей балериной, приятельницей Волошина. Обеих женщин в то голодноватое время они подкармливали, и бывшая балерина подарила им на прощание около тридцати акварелей Волошина. В 76-м году картинки были отданы нам с Ниной, вроде как приданое при отъезде в Америку, а еще через три года я из-за нужды их продал. Но в хорошие руки – Барышникову. А Барышников в 2006 году подарил их Пушкинскому музею в Москве.
Имя Ф.Л. через несколько месяцев стало широко известно. Он вошел в обойму шельмуемых критиков-космополитов, то есть евреев. Вообще-то он был верный партийный барбос, в 30-е годы даже работал в ЦК партии, но зимой 49-го ему припомнили то, как он однажды лажанулся. Будучи редактором издательства «Молодая гвардия», отверг пришедшую самотеком рукопись как безграмотную галиматью. Отвергнутое сочинение было «Как закалялась сталь» Николая Островского.
Я шел в то второсортное отделение Публички на Фонтанке, куда пускали студентов, с еще большим рвением обкладывался античными переводами, заказывал сочинения Walter de la Маге’а, читал, думал, но в откровенные минуты понимал, что и Аристофан, и романтичный английский стихотворец хороши не сами по себе, а потому, что можно, оторвавшись от страницы, взглянуть в окно и увидеть грязный лед на Фонтанке и понурых пешеходов. Так и в лучших музеях самое острое наслаждение испытываешь, когда, оторвавшись от картин, посмотришь вдруг в окно.
Лиза Берг, не любившая и мучившая Герасимова, была в тот период страстной балетоманкой, точнее барышниковоманкой. Она старалась не пропускать ни одного спектакля с гениальным молодым танцовщиком, словно бы предчувствуя, что скоро не будет возможности его видеть. К чести Лизы надо сказать, что только в крайнюю минуту, когда никаких других возможностей достать билет на очередной барышниковский спектакль не было, она обратилась к нелюбимому Герасимову. И Володя достал-таки пару билетов. Как он был счастлив, что может провести вечер в обществе временно благосклонной возлюбленной. Он вдвойне наслаждался «Жизелью», потому что Лиза была рядом и потому что она испытывала блаженство. В блаженном состоянии вышли они на Крюков канал после представления. Делились восторгами. «Удивительно, – сказала Лиза, – который раз я смотрю „Жизель“, и каждый раз Барышников в конце второго акта падает в другом месте сцены. Как вы думаете, почему?» – «Чего же тут удивительного, – сказал разнежившийся и потому потерявший бдительность Володя, – где его застанет конец музыки, там он и грохнется». У Лизы от гнева задрожали губы: «Как вы смеете… в таком тоне… говорить о человеке гениальном…» И, подавив рыдание, она отвернулась и убежала.
В Вильнюсе Богдан повел нас в ресторан-кабаре. Каких таких неизъяснимых наслаждений мы ждали от этого гибрида эстрады и общепита, я не помню, но попасть туда всем очень хотелось. Двери ресторана-кабаре осаждала толпа местных и командировочных. Богдан велел нам всем молчать и уверенно прошел сквозь толпу к охранявшему дверь верзиле. Махнув перед его носом красным билетом Союза писателей, он сказал: «Сопровождаю группу глухонемых из Австралии». Через пять минут мы сидели за сдвинутыми для нас столиками, пили клюквенную настойку, закусывали жирным копченым угрем. То же самое есть и пить мы могли и в другом, менее неприступном месте, тем более что там нам не пришлось бы мычать и делать знаки пальцами. Но столики были самые лучшие, возле эстрады, на которой немолодые литовки танцевали вроде бы канкан, но не слишком.
Унизив и изничтожив Маяковского, большевики назвали его «лучшим, талантливейшим»: было бы лучше для них, если бы они этого не делали. Ибо Владимир Владимирович, хотя и служил исправной пропагандистской завитушкой на ихнем железобетоне, но также прикрывал и не замеченный товарищами пролом в стене, через который можно было проникнуть к футуризму, к Хлебникову, к главному стволу. В 47-м или в 50-м году школьники читали не только «Стихи о советском паспорте», но и «Человек», и «Облако в штанах» (в 1956 году именно ранний Маяковский стал нашим паролем, пропуском к Пастернаку) и вслед за этим отправлялись в рискованное путешествие по недочищенным библиотекам, по лавкам букинистов, по барахолкам, где невероятные книжки Бурлю ка и Кручёныха считались в те времена копеечным хламом. Это, в общем, удачно сложилось, что тов. Сталин назвал Маяковского «лучшим, талантливейшим…». Если бы в 1930 году застрелилась Ахматова, и к власти затем пришел бы Бухарин, и А. А. была бы названа «лучшей, талантливейшей поэтессой нашей советской эпохи»: станция метро «Ахматовская» (мозаика с сероглазыми королями), танкер «Ахматова», переиздания вплоть до «Библиотеки пионера и школьника» – это был бы более трудный путь для выживания культуры: лучше через будетлянство и кубофутуризм добраться до Ахматовой и Мандельштама и всего остального, чем любой другой путь. Русский футуризм заражал приобщавшихся воинственностью, установкой на эпатаж, то есть необходимыми душевными качествами, а русский формализм (как теоретический сектор футуризма) обеспечивал универсальный подход, метод, систему. Итак, от Маяковского шли к Хлебникову и Кручёныху, а затем назад уже через Заболоцкого и обэриутов, то есть приобщаясь к наивысшей иронии и философичности, какая только существовала в русской культуре.