Это была прямая трансляция концерта Жени Гандельсмана (Johny Gandelsman) из Чикаго. У него необычный проект, - он играет на скрипке все виолончельные сюиты Баха. Жалко, что они не записали концерт.
В науке часто бывает так, что понятие, основное для того или иного важного вопроса, принимается за нечто само собой разумеющееся, хотя на самом деле решение данного важного вопроса зависит именно от того, как понимается это основное понятие. Правда ли то, что рассказывается в "сагах об исландцах"? Каково соотношение правды и вымысла в них? Что именно в каждой из них правда и что вымысел? Вот вопросы, которые всегда были самыми важными в отношении "саг об исландцах". С этими вопросами тесно связано и все остальное, что остается спорным в отношении этих произведений: их происхождение, этапы их развития, их источники или прообразы, их датировки и т. д. Но что такое правда, о которой так много говорится в литературе о "сагах об исландцах"? И можно ли говорить о правде в этих сагах, не разобравшись в том, что такое правда вообще?
Утверждая то или иное о "правде" в "сагах об исландцах", имеют в виду, конечно, хотя никогда не оговаривают этого, наши современные представления о том, что такое правда. Между тем не отличаются ли эти представления от тех, которые господствовали в обществе, где возникли эти саги? Если да, то все, что до сих пор утверждалось о правде и вымысле в "сагах об исландцах", в сущности так же мало приближает нас к пониманию того, правда они или вымысел, как утверждение дальтоника о том или ином цвете приближает нас к пониманию того, что это за цвет.
"Историческая правда" – назовем так правду, представленную в истории как науке, – это точное сообщение о том, что было. Автор этого сообщения верит, что его сообщение о прошлом точно, или по меньшей мере хочет, чтобы другие поверили этому. Но многообразие единичных фактов прошлого неисчерпаемо. Точно установить можно только некоторые отдельные факты прошлого, так сказать, его скелет, а именно только то, что имеет значение для всего данного общества, но отнюдь не все единичные факты прошлого или все, что происходило с отдельными частными лицами в их частной жизни. Действительность прошлого во всей ее живой полноте не может быть содержанием точного сообщения, представляющего собой историческую правду. Во всей ее живой полноте действительность прошлого может быть только синтезирована, воспроизведена в результате творческого обобщения, т. е. может быть содержанием произведения, назначение которого – вызвать яркое и живое представление о действительности прошлого, а не сообщить о нем точные сведения. Но такое обобщение единичных фактов прошлого уже не правда в собственном смысле слова, а "художественная правда", т. е. вымысел. Тот, кто создает художественную правду, сознает, что она – творческое воспроизведение того, что могло бы быть, а вовсе не точное сообщение о том, что было в действительности, т. е. что она не правда в собственном смысле слова.
Две правды, о которых идет речь, не только друг друга подразумевают, обусловливают и ограничивают, но они и противоположны. Резкая и четкая граница лежит между ними. Что-либо промежуточное или среднее между ними невозможно, как невозможно нечто среднее между тем, что было в действительности, и тем, чего в действительности не было, а только могло бы быть. Роман, повествующий о подлинных событиях или действительно существовавших людях, – это роман в совершенно такой же степени, как и всякий другой. Если в романе и есть правда в собственном смысле слова (взятые из жизни факты и т. п.), то ведь они образуют только скелет произведения, тогда как плоть и кровь его – это действительность, воспроизведенная в результате художественного творчества, т. е. художественная правда, а не правда в собственном смысле слова. Один и тот же автор может, конечно, написать и исследование, и роман. Но не может историческое исследование быть одновременно романом, точно так же, как исторический роман – это всегда роман, а не исследование.
В литературе о сагах, как правило, молчаливо предполагается, что две формы правды о прошлом, характерные для сознания современного человека, существовали и в сознании людей древнеисландского общества. В соответствии с этим рассказываемое в сагах истолковывается одним из трех способов. Оно либо истолковывается как историческая правда. Тогда оно анализируется методами современной исторической науки: проверяется хронология, проводится сопоставление с показаниями других источников и т. д. Либо рассказываемое в сагах истолковывается как художественная правда. Тогда оно анализируется как художественная литература нашего времени, т. е. принимается целиком за воплощение идейного и художественного замысла автора. Либо, и всего чаще, рассказываемое в сагах истолковывается как нечто среднее между исторической и художественной правдой, т. е. нечто столь же невозможное, как помесь верблюда и тигра, и тогда в различных пропорциях применяются одновременно методы, в корне противоречащие друг другу. Все концепции развития древнеисландской литературы, все классификации саг, все оценки сущности каждой из них сводятся к такому подведению под одну из двух привычных для современного человека рубрик, соответствующих двум описанным выше формам правды. Существовали ли, однако, эти две формы правды в сознании людей древнеисландского общества? Множество фактов говорит в пользу того, что для людей древнеисландского общества существовала только одна форма правды, так сказать "синкретическая правда". Тот, кто сообщал синкретическую правду о прошлом, стремился одновременно и к точности, и к воспроизведению действительности во всей ее живой полноте. Но тем самым это была не только правда в собственном смысле слова, но также искусство или органическое сочетание того, что в сознании современного человека несочетаемо. Синкретическая правда нечто навсегда утраченное. Она отнюдь не нечто среднее между двумя другими правдами. Она гораздо богаче и содержательнее обеих современных правд. Она в корне отлична от них обеих. Она – нечто третье. Поэтому пытаться определить, что в сагах – историческая правда, а что – художественная, значит искать различие, в отсутствии которого и заключается сущность представленной в сагах правды.
Представление о том, что такое синкретическая правда, могут дать также пережитки этой правды, широко представленные и в современной жизни, например в бытовой передаче разговора, бытовом рассказе очевидца и т. п., т. е. рассказах, претендующих на то, что они правда, но, конечно, всегда содержащие известное количество вымысла (правда, не обязательно художественного!). Ведь никакой разговор не может быть воспроизведен точно, как правда в собственном смысле слова, если он не записан на магнитофон. Никакой очевидец не может запомнить все детали события, и люди часто видят или слышат то, что хотят увидеть или услышать, а не то, что они видят или слышат на самом деле.
Не случайно все саги – это повествования о прошлом. Повествований о настоящем в описанном выше смысле еще и не могло быть, и это одно из наиболее заметных различий между нашими современными и древнеисландскими представлениями о литературе. В повествованиях о настоящем вымысел очевиден, каким бы правдоподобным он ни был. Поэтому в повествованиях о настоящем вымысел не может не осознаваться, и повествование о настоящем может быть только художественной, но не синкретической правдой. Вот почему вымысел правдоподобный, но сознательный и рассчитанный на то, что он будет осознан, появился в литературе вместе с повествованиями о настоящем. В Исландии XIII в. он не был известен.
Различие в количестве вымысла в "сагах об исландцах", т. е. сагах о событиях X-XI вв., и сагах о событиях более недавнего прошлого объединяется, конечно, совсем не тем, что первые якобы художественная литература, а вторые историческая литература. И те, и другие – синкретическая правда о прошлом. Но, очевидно, что количество вымысла в сагах прямо пропорционально расстоянию между событиями и временем написания саги, и причина такого закономерного распределения вымысла в сагах тоже очевидна: в устной традиции – а наличие той или иной устной традиции в основе письменных саг несомненно – количество скрытого вымысла увеличивается по мере того, как события становятся более удаленными во времени, менее хорошо известными, иначе говоря, по мере того, как возможность принять вымысел за правду увеличивается, или, наоборот, по мере того, как возможность заметить вымысел уменьшается.
Некий человек приехал в Хелм, желая задать вопрос рабби Бен Кадишу, святейшему среди раввинов IX века и, возможно, величайшему нуджу (зануда (идиш)) средневековья.
— Рабби,— спросил этот человек,— где я могу обрести покой?
Великий хасид оглядел его со всех сторон и сказал:
— Обернись-ка и посмотри, что у тебя за спиной.
Человек обернулся, а рабби Бен Кадиш как даст ему по затылку подсвечником.
— Ну что, довольно тебе покоя? — усмехнулся рабби, поправляя ермолку.
В этой притче задается глупый вопрос. Причем глуп не только вопрос, но и человек, приехавший в Хелм, чтобы его задать. И дело вовсе не в том, что он жил далеко от Хелма, жил-то он как раз близко, но чего ему, спрашивается, дома не сиделось? И зачем было тревожить рабби Бен Кадиша — или у рабби своих забот не хватало? Сказать по правде, рабби в это время по уши увяз в карточных долгах, да еще некая мадам Гехт судилась с ним насчет отцовства ее ребенка. Впрочем, суть притчи состоит в том, что человек этот не нашел себе лучшего занятия, чем разъезжать по стране и действовать людям на нервы. За это рабби и проломил ему голову, что, согласно Торе, является одним из наиболее тонких способов проявления заботы о ближнем. В другой версии этой притчи разгневанный рабби потом еще вспрыгнул на распростертое тело того человека и острым стилом начертал на его носу всю историю Руфи.
Мне кажется, что почтенный Стеблин-Каменский, абсолютно точно уловив суть истории, как таковой, затем излишне задетализировал. Во-первых, то, что он говорит о саге, применимо к любому эпосу, любого народа. Во-вторых, то же самое присуще и историческому роману - особенно, если его пишет историк. Он, думаю, добавляет по вкусу одного и другого ингредиента - чтобы получилось удобоваримое зелье.
надо смириться с тем, что люди наши велики в страдании, но не всегда велики в осмыслении этого страдания. Ничего с этим не поделаешь. Может быть, поэтому они и ходят по кругу. Любой мой разговор начинается с того, что я продираюсь через толщу банальности, срываю ее с человека. И это сумасшедшая работа. Иногда целый день сидишь ради пары фраз. Потому что наш человек — заложник своего времени, заложник культуры насилия, ему очень сложно вырваться. Только страдания выносят человека за эти берега.
Мой дед - фанат исландских саг, уж не знаю, что он в них нашел.
когда, лет восьми, я был вынужден читать эту бодягу, то постоянно ловил себя на мысли, что калейдоскопическая смена действующих лиц мешает воспринимать хоть что-либо из этого, безусловно интересного кому-то памятника литературы
проще говоря, было страшно скучно, и второй раз перечитаю не скоро.
но ссылку деду скинул, спасибо)
dimarko: Мой дед - фанат исландских саг, уж не знаю, что он в них нашел.
когда, лет восьми, я был вынужден читать эту бодягу, то постоянно ловил себя на мысли, что калейдоскопическая смена действующих лиц мешает воспринимать хоть что-либо из этого, безусловно интересного кому-то памятника литературы
проще говоря, было страшно скучно, и второй раз перечитаю не скоро.
но ссылку деду скинул, спасибо)
А я в детстве с колоссальным интересом читал "Манаса". А во взрослом возрасте тупо не смог его найти - весь книжный рынок оббегал.
надо смириться с тем, что люди наши велики в страдании, но не всегда велики в осмыслении этого страдания. Ничего с этим не поделаешь. Может быть, поэтому они и ходят по кругу. Любой мой разговор начинается с того, что я продираюсь через толщу банальности, срываю ее с человека. И это сумасшедшая работа. Иногда целый день сидишь ради пары фраз. Потому что наш человек — заложник своего времени, заложник культуры насилия, ему очень сложно вырваться. Только страдания выносят человека за эти берега.
Потрясающий текст. Мало того, что ей заслуженно дали Нобеля - делеко не все (если не сказать - мало кто) из получившизх такого же Нобеля сравним с ней.
Сейчас Европа сдает экзамен на человечность. И, как мне кажется, сдает его безупречно. Я только что была в старинном итальянском городке Мантуя. И местные интеллектуалы пригласили меня на «Марш босых».Такой марш впервые был организован в Венеции и теперь идет по всем городам: люди снимают обувь и идут босыми по городу в знак солидарности с беженцами. Вы бы видели лица этих людей. Это в Италии, где национализм, скажем так, очень силен. В общем, Европа с честью выходит из выпавшего на ее долю испытания.
Весьма непопулярная сейчас среди русскоязычных - как живущих в России, так и "европейцев" - точка зрения.
Ukrfan: то же самое присуще и историческому роману - особенно, если его пишет историк. Он, думаю, добавляет по вкусу одного и другого ингредиента - чтобы получилось удобоваримое зелье.
Да, я думал об этом. Разница в восприятии, наверное.
dimarko: Мой дед - фанат исландских саг, уж не знаю, что он в них нашел.
когда, лет восьми, я был вынужден читать эту бодягу, то постоянно ловил себя на мысли, что калейдоскопическая смена действующих лиц мешает воспринимать хоть что-либо из этого, безусловно интересного кому-то памятника литературы
проще говоря, было страшно скучно, и второй раз перечитаю не скоро.
но ссылку деду скинул, спасибо)
А я в детстве с колоссальным интересом читал "Манаса". А во взрослом возрасте тупо не смог его найти - весь книжный рынок оббегал.
только вчера с мамой обсуждали) мне тоже нравился, и дома есть
В пятницу, 20 декабря, двое злоумышленников подкараулили выходившего из банка клиента и отобрали у него сумку с тремя тысячами евро (207,2 тысячи рублей). После этого они попытались скрыться на машине. Потерпевший сообщил о произошедшем в полицию. Когда грабители поняли, что за ними гонятся сотрудники правоохранительных органов, они бросили машину и попытались убежать, но их быстро догнали. Одним из преследовавших грабителей полицейских оказался обладатель мирового рекорда, чемпион Испании по эстафетному бегу.
Грабители везунки. Что касается полицейского, то мне всегда было непонятно, зачем бегать просто так.
В одном интервью, разговорившись о жизни с родителями больше, чем обычно, Иосиф сказал: «Я помню, как отец снимает свой флотский ремень и надвигается на меня — я, должно быть, натворил что-то ужасное, не помню что — где-то сзади вопит мать. В школьном возрасте я был очень плохой и в этом смысле постоянно вызывал неудовольствие отца, чего он никогда не скрывал. Они ругали меня так, что это сделало меня нечувствительным ко всему последующему. Ничего из того, что впоследствии обрушило на меня государство, не могло с этим сравниться» *. Мне, думаю, и другим приятелям Иосифа, Александр Иванович казался довольно милым стариканом, любителем порассказывать о своих военных и прочих приключениях, не без прихвастывания, но занимательно. Юного Иосифа, похоже, раздражало, что отец — обыватель, лишенный духовных запросов. Он не любил отцовской болтовни и однажды, когда мы вышли на улицу, после того как Александр Иванович досказал мне какое-то свое маньчжурское приключение, в котором он сам оказался исключительным молодцом, Иосиф сказал мрачно: «Вегетирует».
Или вот вскоре по приезде в Анн-Арбор я пересказывал Иосифу рассказ моего литовского друга Казиса Сая, как гонимый госбезопасностью Томас Венцлова (я с Томасом тогда еще не был знаком) вызвал его однажды на прогулку для разговора. Дома разговаривать было опасно из-за прослушки. Они ходили по Вильнюсу, и Томас советовался, как поступить. Перед этим прошел дождь, и по тротуару ползало множество дождевых червей. И Казис, хотя и глубоко взволнованный тем, что говорил Томас, следил, как бы не наступить на живого червя, а Томас, увлеченный своим горьким монологом, ничего не замечал и наступал. Через несколько лет в грандиозном, обращенном к Венцлова «Литовском ноктюрне» я прочел: «Отменив рупора, / миру здесь о себе возвещают, на муравья / наступив ненароком…».
Я захватил с собой несколько писем, на которые надо было ответить. И вот при свете уличного фонаря я стал писать Довлатову. Он тогда прицеливался к отъезду и просил рассказывать ему о жизни в Америке. И я постарался описать, подробнее, чем здесь, что я вижу и чувствую в этот предутренний час на окраине Энн-Арбора. Недели через четыре он прислал смешное письмо, сварливо выговаривал мне за ненужные сентименты. Писал, что его интересует не это, а «сколько стоят в Америке спортивные сумки из кожзаменителя». Если бы я умел описать странность нового для меня американского мира так наглядно и пристально, как это сделал Иосиф в стихотворениях «В озерном краю», «Осенний вечер в скромном городке…», в «Колыбельной Трескового мыса», небось не получил бы выговора от Довлатова. Но мое литературное дарование скромнее, а психика устойчивее. Иосиф в стрессовых ситуациях говорил, что у него «психика садится». Краснел, жадно выслушивал даже самые банальные утешения и советы, хватал рукой лоб и, более странным жестом, сжимал рукой нижнюю челюсть и норовил подвигать из стороны в сторону. Но психом он не стал. Для этого у него был слишком мощный ум. Он сам себя научил справляться со стрессами.
Он приехал в Америку уже победившей сексуальной революции. Вокруг всегда было предостаточно молодых женщин, готовых разделить досуги русского поэта. Иные тут же описывали эти досуги в стихах и прозе. В 1976 году Профферы хохотали над рукописью французской славистки. Она прислала в «Ардис» свой интимный дневник. Акт любви, писала она, сопряжен для русского гения с мистическим экстазом. В высший момент он восклицает: «Бог!» — «Ох!» — сухо поправил Иосиф.
Все это, разумеется, из кино, где я не был ни звездой, ни статистом, из кино, которое, насколько я понимаю, уже не будут снимать, а если будут, то с другим реквизитом. У меня в уме фильм называется "Венецианская семья" (Nozze di Seppia) и обходится без сюжета, кроме сцены со мной, идущим по Фондамента Нуове с лучшими в мире красками, разведенными на воде, по левую руку и кирпичным раем по правую. На мне должна быть кепка, темный пиджак и белая рубашка с открытым воротом, выстиранная и выглаженная той же сильной загорелой рукой. У Арсенала я бы взял направо, перешел двенадцать мостов и по виа Гарибальди пошел бы к Жардиньо, где на железном стуле в кафе "Парадизо" сидела бы гладившая и стиравшая эту рубашку шесть лет назад. Рядом с ней стоял бы стакан chinotto, лежали panino, потрепанный "Монобиблос" Проперция или "Капитанская дочка"; на ней было бы платье из тафты до колен, купленное как-то в Риме перед нашей поездкой на Искию. Она подняла бы глаза горчично-медового цвета, остановила взгляд на фигуре в плотном пиджаке и сказала: "Ну и пузо!" Если что и спасет эту картину от фиаско, то только зимнее освещение.
Она это Аннелиза Аллева. Интервью 2004 года (пдф, стр. 306). Странно, что, идя к Жардиньо, у Арсенала он взял направо, там справа вода.
Стены были абсолютно голые, но я не сомневался, что нахожусь в Риме. А если точнее — в Субуре, в квартире моей хорошенькой подружки былых времен. Только ее там не было. Не было также ни книжек, ни зеркала. Но коричневые цветочные горшки стояли нетронутыми, испуская не столько растительный аромат, сколько запах собственной глины: вся сцена была выполнена в терракоте и сепии. Вот почему я понял, что я в Риме. ... Признаться, предмет моей любви — предмет, с тех пор давно освоенный, — был заметно моложе меня, но нельзя сказать, чтобы нас разделяла пропасть.
Под раскидистым вязом, шепчущим «че-ше-ще»,
превращая эту кофейню в нигде, в вообще
место — как всякое дерево, будь то вяз
или ольха — ибо зелень переживает вас,
я, иначе — никто, всечеловек, один
из, подсохший мазок в одной из живых картин,
которые пишет время, макая кисть
за неимением, верно, лучшей палитры в жисть,
сижу, шелестя газетой, раздумывая, с какой
натуры все это списано? чей покой,
безымянность, безадресность, форму небытия
мы повторяем в летних сумерках — вяз и я?
Не важно, что было вокруг, и не важно,
о чем там пурга завывала протяжно,
что тесно им было в пастушьей квартире,
что места другого им не было в мире.
Во-первых, они были вместе. Второе,
и главное, было, что их было трое,
и всё, что творилось, варилось, дарилось
отныне, как минимум, на три делилось.
Морозное небо над ихним привалом
с привычкой большого склоняться над малым
сверкало звездою -- и некуда деться
ей было отныне от взгляда младенца.
Костер полыхал, но полено кончалось;
все спали. Звезда от других отличалась
сильней, чем свеченьем, казавшимся лишним,
способностью дальнего смешивать с ближним.