Уважаемый СС! Музыку к песне на слова А.Тарковского, которую исполняла С. Ротару, написал композитор В. Матецкий, а отнюдь не М. Таривердиев. Поэтому Вы можете с чистой совестью недоумевать, как странно трактуются современным композитором строки, никак не предназначенные для развесёлого ритма. Таривердиев же, как Вы безусловно знаете, с текстами работал чрезвычайно бережно...
если почтенному семену сто,то мне хотя-бы восьмьдесят.я настаиваю.
не знаю ваш возраст,почтенный майкл.но подозреваю,что вы где-то между семеном и мной.лет девяносто,короче.один почтенный мэтр особняком.
Хотите помолодеть?.. Кто не хочет, может выйти, оставшиеся будут слушать мой проект.
Чтобы помолодеть, надо сделать следующее.
Нужно не знать, сколько кому лет.
А сделать это просто: часы и календари у населения отобрать, сложить все это в кучу на набережной.
Пусть куча тикает и звонит, когда ей выпадут ее сроки, а самим разойтись. Кому интересно, пусть возле кучи стоит, отмечает.
А мы без сроков, без времени, без дней рождения, извините.
Ибо нет ничего печальней дней рождения, и годовщин свадеб, и лет работы на одном месте.
Так мы и без старости окажемся...
Кто скажет: "Ей двадцать, ему сорок?" Кто считал?
Кто знает, сколько ей?..
Не узнаешь - губы мягкие, и все.
Николай Гоголь пребывая в своем московском доме сжег в камине продолжение «Мертвых душ». Второй том произведения горел, под мольбы слуги Семена, который просил «Не губить рукопись».
С каждым, наверное, это случалось: подходит к тебе на улице совершенно незнакомый человек, просит закурить… или в троллейбусе сосед смотрит в окно, а потом поворачивается к тебе… да мало ли ситуаций бывает, неважно.
Короче, смотрит тебе в глаза и говорит какую-нибудь ахинею. А потом ты идешь в одну сторону, он в другую. И больше никогда его не встречаешь. И не помнишь, молодой он был или старый, брюнет или блондин, пьяный или трезвый. Ну ничегошеньки про него не помнишь. Кроме почему-то той чуши, что он рассказал.
Помню, на экскурсии в Угличе стою около церкви, в которую водили туристов. Выходит из церкви мужичок, просит прикурить. Я чиркаю спичкой, он закуривает и говорит:
– Роспись мне понравилась, про сотворение мира. Ева уж больно хороша. Натурально так нарисована, и волосики видны, и секель.
И на этом мы расходимся. И прошло с тех пор лет тридцать. И он, если жив, конечно, давным-давно забыл и про Углич, и про церковь, и про свой рассказ. А я вот почему-то помню. Сейчас вот написал – может, забуду? А кому-то не повезет, прочтет и будет это долго вспоминать и плеваться? Ну тогда простите.
Стенопись трапезной, выполненная в 1788 году мастером Петром Хлебниковым, отличается от стенописи центрального куба. Традиционное изображение ветхозаветного библейского сказания «О сотворении мира и грехопадении Адама и Евы» выполнено в реалистической манере. Светотеневая моделировка создает впечатление осязаемой пластики обнаженного человеческого тела. Пейзажный фон намечает второй план и зрительно увеличивает глубину композиции. Ритмические повторы линий, жестов, ракурсов сообщают внутреннее движение и завершенность каждой сцене. Пестрый колорит отдельных частей росписи — результат поздних ремесленных поновлений.
Читаю Наталью Громову, Ключ С подзаголовком "Архивный роман".
Оттуда:
Но главное в них — абсолютно шекспировские страсти и сюжеты, недооценные до конца литературой. В моей книге, посвященной тридцатым годам, было несколько таких историй, но они приходили снова и снова. Смысл в том, что они могли произойти только тогда. Одна из них была про Александра Афиногенова, автора нашумевшей перед войной пьесы “Машенька”.
Талантливый молодой драматург Афиногенов был счастливым человеком, он был обласкан Горьким, с двадцати двух лет в партии, вместе с Киршоном и Авербахом руководил РАППом. Женат был на красавице-американке, с ней он жил на даче в Переделкине, откуда ездил в Москву на собственной машине, их было тогда наперечет. Он был человеком очень искренним и наивным, в том числе и в творчестве.
Он написал пьесу “Страх” о том, что интеллигенция почему-то ужасно боится власти. Пьеса некоторое время шла с большим успехом; один из героев в 1931 году со сцены говорил: “Мы живем в эпоху великого страха”. Под этими словами мог подписаться и Эрдман, и Булгаков. Но на самом деле Афиногенов просто не ведал, что творил.
Затем он написал пьесу “Ложь” о том, как низовые партчиновники скрывают от начальства правду и как вся система советского производства все больше и больше строится на лжи. Сталин сидел и лично редактировал пьесу, а потом плюнул и запретил. Горький, которому Афиногенов был как сын, пожурил его в письме, сказав, что такую пьесу надо показывать на закрытых просмотрах, среди проверенного партийного состава. В августе 1936 года началась серия собраний, посвященных троцкистско-зиновьевскому процессу, и на собрании московских литераторов Афиногенов сделал предложение председательствующему, что он лично готов расстрелять Каменева, Зиновьева и других. Но ему отказали в такой высокой чести.
В начале 1937 года он с группой своих бывших товарищей уже сам обратился во врага. Посадили всех, с кем он возглавлял РАПП, его отовсюду выгнали, он жил в Переделкине на даче и со дня на день ждал ареста. От него отвернулись все, соседи старались не подходить к нему, знакомые переходили улицу, когда видели его, бредущего в магазин. Но его почему-то не брали, тогда он стал писать речь в надежде на то, что вдруг ему все-таки дадут выступить на собрании.
“Но что же произошло? А вот что. Взяли мирного человека, драматурга, ни о чем другом не помышлявшего кроме того, чтобы написать еще несколько десятков хороших пьес на пользу стране и партии, — и сделали из этого человека помойку, посмешище, позор и поношение общества, вымазали его в самой смрадной грязи и выставили сохнуть на солнце, а проходившим мимо гражданам кричали — вот он, агент и бандит, смотрите, дети, на него, как он худ и бледен, как презирают все его.
И проходили граждане, и презирали, и дети проходили и отворачивались, потому что вид налепленной на меня грязи был действительно ужасен — комки ее висели, как струпья, и не было видно ни лица, ни глаз — один измазанный обрубок навоза...”.
И еще. “За что меня смешали с грязью и спустили с лестницы? За что меня еще будут мотать и мучить, спрашивать и не верить, требовать правды, хотя большей правды, чем я уже сказал им, — вообще нет в мире! За что все это? Только за то, что я был несколько лет знаком с Ягодой. И считал это знакомство честью для себя и равнялся по людям, которых видел там, и был совершенно уверен, что уж там, в доме Ягоды, не может быть никого, кто подвел бы политически... А кто, кто отказался бы от чести быть принятым у Ягоды? Фарисеи и лжецы все те, кто кричит теперь — распни, кто смеется надо мной, моими искренними сомнениями и словами. ...Неужели у нас можно судить человека и уничтожать его за то, что он не знал истинной сути комиссара внутренних дел, грозы всех чекистов, человека, который знал все про всех? ...Неужели за то, что я знал Авербаха, не зная его сущности, меня надо распинать и кричать мне, что я протаскивал свои пьесы, дрянные и пошлые?”
В дни, когда писались эти трагические строки, он продолжал смиренно жить на даче и читал Достоевского и Шекспира, размышлял о преходящести всех страстей. Неожиданно в его дневниках начинают появляться слова о том, как рад он этим гонениям, потому что, наконец, может мыслить, читать, обдумывать жизнь.
Почти каждый день к нему приходил Пастернак, сосед по даче. Они часами разговаривали, Афиногенов открывал для себя абсолютно иной мир: вне собраний, вне клеветы и сплетен — только творчество. “Разговоры с Пастернаком навсегда останутся в сердце. Он входит и сразу начинает говорить о большом, интересном, настоящем. ... Когда приходишь к нему — он так же вот сразу, отвлекаясь от всего мелкого, забрасывает тебя темами, суждениями, выводами — все у него приобретает очертания значительного и настоящего. Он не читает газет — это странно для меня, который дня не может прожить без новостей... И будь он во дворце или на нарах камеры — все равно он будет занят...”. Проговорка про нары применительно к Пастернаку в его устах не фигура речи; все понимали, что тот — несомненный кандидат на ближайший арест. Вдруг у него возникла шальная мысль — написать роман о Пастернаке.
Но судьба вовремя сделала новый вираж. В начале 1938 года ему вернули партийный билет, а затем восстановили в Союзе писателей. Всех его товарищей к тому времени уже расстреляли. В 1941 году с невероятным успехом прошла премьера его пьесы “Машенька”, где главную роль сыграла Вера Марецкая. Началась война. 9 сентября 1941 года его назначили начальником Совинформбюро, а 29 октября он погиб в центре Москвы в здании ЦК на Старой площади от удара фашистской бомбы. Загадка судьбы в том, что его не арестовали, не расстреляли, а ему были подарены три-четыре года для постижения смысла собственной жизни, короткий миг успеха.